– Какая тоска… – сказал Евгений после полуночи, – не могу я больше жить здесь, я должен уехать.
– Что с тобой? – испугалась Ларенька. Евгений отвернулся к стене.
Евгений вспомнил музейный дом, в котором он живет, и расхохотался. Он встал, сел в кресло, закурил и стал рассказывать о том, как Матреша Белоусова бросала солью между Прошей и его женой, как Матреша, встречая молодоженов, т. е. Прошу и его жену, в коридоре или на лестнице, пряталась и из-за угла махала медвежьей лапой; как он однажды увидел, как Матреша, открыв вьюшки, кричала заклятье.
Ларенька, думая, что Евгений развеселился, развеселилась и сама. Стала она рассказывать про свое детство.
Утром ушла Ларенька.
Утром разыскала Евгения няня.
Евгений чувствовал комедийность своей жизни.
У няни были странные идеи относительно ума Евгения.
Его познания, по ее мнению, были совершенно изумительны – он знал решительно все; его память была исключительна; а детство он провел в роскоши.
Теперь, войдя в его комнату, она сострадала тому, что у Евгения нет денег.
– Как жить-то приходится тебе, бедняжечка, – качая головой и осматривая комнату, говорила она. – Ты уж не помнишь, как ты жил-то, а я помню!
– Не нойте, няня, – прервал Евгений. Но няня ныла.
– Яблочко и сладких булочек я тебе принесла; слышала я, что жить тебе нечем; покушай, может быть, горю полегче станет.
– Перестаньте, няня!
– Помнишь, когда я в маскарад ходила, ты всегда просил тайком от барыни: «Пряничков мне, нянюшка, принеси и сахарную булочку, я, когда вырасту, все тебе жалованье отдавать буду».
Наконец Евгению удалось спровадить няню.
Он сел и стал вырезывать для Торопуло из старых путеводителей и журналов картинки и наклеивать на бумажки одного и того же размера, но разных цветов.
Это было приятное занятие. Виды шоколадных фабрик, типы седых дипломатов, смакующих вино, молодожены, привозившие бенедиктин из Парижа своей сидящей в кресле бабушке, молодая особа с веером в руке, сидящая перед наполовину уже опустошенным бокалом, принесенным в кредит, томительно ждущая неведомого ей кавалера; белокурая Евпраксия, двумя пальцами держащая кофейник и наливающая кофе в чашечки, стоящие на подносе, который держит черноволосая Акилина, брак в Кане Галилейской и Юдифь, сидящая за столом рядом с Олоферном, который, вне себя от радости, выпил сегодня больше вина, чем за всю свою жизнь. Парижские рестораны и кафе, поплавок Тишкина.
Вырезывая из современного немецкого журнала картинки, Евгений был поражен, – за столом между священником и заштатной немецкой принцессой сидел его троюродный брат Лубков. Какая-то, утрированно скромно одетая, женщина по левую руку принцессы глядела в аппарат. Это был скромный свадебный пир. На столе стояли графины с вином, цветы, рюмки, кое-какие закуски. Молодой Лубков был в крахмальном белье, принцесса была похожа на старую, неудовлетворенную жизнью гувернантку. Позади них стоял скромненький полубуфетик, на нем лежала кружевная дорожка.
«Пожалуй, мне эта картинка пригодится, не отдам ее Торопуло». И отложил в папку, где хранился портрет Казановы, игорные дома в Венеции, наполненные замаскированными в треуголках.
Поразил его и «der Grossfürst Boris Romanov», он сидел лысый между двух подстриженных дам, множество молодых мужчин и женщин сидело за весьма узким, заставленным винами и закусками столом.
«Это можно дать Торопуло, – подумал Евгений, – здесь есть на что посмотреть».
«А вот это тоже неплохо. Это, должно быть, уединенный кабинет: бутылки шампанского во льду, розы на белой скатерти, электрическая имитация свеч, танцующие ноги в черных чулках и туфельках. Вверху улыбающийся рот танцовщицы, внизу-улыбающийся рот чернобородого банкира, сидящего на фоне зеркала».
Евгений, вооружившись ножницами, работал.
Торопуло, в свою очередь, в это время вырезывал для Евгения картинки. Мужчины с шапокляками в руках в ложах позади нежных дам времен Рубинштейна; многоголовые выходы из варьете, освещенные газом; не совсем одетая артистка, окруженная в своей уборной несколькими военными и штатскими, поднимающими бокалы; полицейские в цилиндрах, захватывающие на бульваре в ужасе сопротивляющихся женщин, ночные игорные дома и клубы, освещенные керосиновыми лампами.
Затем Торопуло задумался.
Взял переплетенные письма своих родителей, раскрыл на закладке, гранитолевый корешок затрещал. Торопуло стал читать:
«Сегодня для разнообразия ходил к так называемому Донону – оказывается паче чаяния на 50 к. дороже и на рубль хуже, – но зато обедают г-да офицеры, генералы и даже с дамами. Там был и Ал. Кауфман, – обедал с „пивом“, – но зато после обеда, как полагается у „Донона“, с полчаса в разных направлениях, с разными гримасными приспособлениями, чистил „пером“ а la Coy зубы, причмокивая еще для аккомпанемента. Решил потому более туда не ходить. – Раскланялись только издали, ибо это было в саду. – За обедом Алешенька хотя и с пивом только, роготал на двух Ггггг-Ггггга, а зато в беседке генерал раздавался все время на тему Хха-Хха-Хха. Будь здорово, божество мое драгоценное».
Перелистнув несколько отцовских писем, Торопуло устроился еще поудобнее в кресле.
«…А ты бы почаще теленочка разрабатывала по частям, – ножки, головка, хрудынка, – бочок с кашей, – а то и ребра с горошком, – так оно и право ничего. Пока не произведу смотра лично, написала бы хотя с помощью карандаша, как на эвтот счет пробавляетесь? больше от плодов земных или фруктов говяжьих, али насчет содержимого коровьим вы… мя. Как кофе? Преет ли? Как ситец и кройка? Как русские обои? Пожалуй, не прочь и захаить? А они хороши, – и цвет и самые такие не то птицы, не то пряники?»