Я вам уже говорила раз, что принимаю вас до конца такою, какая вы есть; ни на одну минуту я вас никогда не идеализировала. Не знаю я, за что вас полюбила, не знаю, за что я вас люблю и буду любить. Вот все, о чем мне хотелось поговорить с вами. Реагируйте как хотите.
«Я кланяюсь твоей девственности» заплакала, повернулась и вышла. Нинон не остановила ее.
Всю ночь плакала жена известного мужа среди своих химер и бутылок, превращенных Нинон в вазы. И постепенно невыносимая тоска, которую она чувствовала, превращалась в музыку.
«И, подымаясь по мраморной лестнице, неся чудную вазу тончайшего фарфора, расписанную нежнейшими красками под тон аметиста, увидела я Тебя наверху этой лестницы, суровую и строгую».
Это облегчило скульпторшу, и она задремала.
Бедняга не знала, что Нинон, не уважая ее любви, уже давно покрыла тетради ее стихов стенографическими записями, что под ее стихотворением:
В какие шелковые тенета
Попал мой дух, узнав тебя? —
Здесь радуг блеск и позолота
И тонкотканость бытия.
Боюсь коснуться! —
Все так тонко
И дорог каждый здесь узор,
Излом, каприз цветного шелка,
Намек, улыбка, разговор…
Но всех дороже то, что скрыто И чем душа твоя поет – И что не хочет быть расшито, И эти нити шелка рвет! – помещена лекция: «Продукция животноводства», стенографически записанная.
Въезжая в прохладный просторный город, Евгений почувствовал, что задыхается. «Придется спасаться», – подумал он.
Здесь, в санатории, Евгений почувствовал, что он смертен, что ему придется расстаться с играющим миром, что больше не придется устраивать «grand rond s'il vous plait!» на прекрасной мураве, не придется ходить утром по синим улицам, заходить в дома различных архитектурных стилей, пить чай различной температуры, играть на пьянино, обучать молодых девушек любви, беспутно читать, слушать рассказы, разыгрывать сценки, утрированно чихать, кашлять, смеяться, есть и пить.
Евгений мотнул головой, и губы его задрожали; он закрыл лицо руками.
Как дивно для него засверкал мир!
Зелень засияла своим изумрудным цветом, песок – красноватым, облака – пепельно-голубым, звезды – снежно-золотым, удивительными и прекрасными ему показались люди, и животные, и растения. «Как хорош мир, а я должен его покинуть», – раздавалась музыка в ушах Евгения.
По тонкому ледяному покрову Евгений подошел к сверкающему барочному Эрмитажу, стоявшему на едва заметной возвышенности. Со всех сторон Эрмитаж был окружен амурами. Евгений залюбовался: здесь были толстощекие амуры, украшающие быка цветами; другие – кормящие плодами льва; третьи – собирающие плоды в корзины; четвертые – дружно спящие под звездным небом; пятые – наблюдающие взошедшее солнце; шестые – пускающие бумажного змея; седьмые – кующие стрелы; восьмые – беседующие под тенью фонтана; девятые – предающиеся любви на ложе: амуресса готовится надеть венок, амур несет ей цветы; десятые – собирающие хворост; одиннадцатые – греющиеся у костра, – но в особенности понравились Евгению амуры, собирающие виноград; один рассматривает гроздь, другой наполняет корзину, третий, стоя в огромной бочке, давит с радостным усилием и шаловливой улыбкой зрелую виноградину.
Евгений сел на скамейку и задумался; он вспомнил о Лареньке: она в восторг бы пришла от этого здания. Ему захотелось показать ей то прекрасное, что он увидел.
Вернувшись с прогулки, Евгений вошел в комнату дневного пребывания, сел за пьянино.
Возьми, египтянка, гитару,
Ударь по струнам, восклицай… —
но опять сердце Евгения упало; тщетно он вызывал перед собой трепещущий мир цыганщины, воображал публику в париках и кафтанах, слушающую цыганское пение. Холодный пот выступил у него под мышками и на лбу, думалось о небытии и проклятом уничтожении. Евгений испытывал ужас. До сих пор Евгений ощущал себя вечным, – теперь юноша понял, что это было дивное ощущение. Хорошо жилось юноше с этим ощущением! До сих пор Евгению казалось, что его настоящая жизнь еще не началась, что все это – только пустяк, начало, что главное – впереди. А теперь этот пустяк, случай заместит главное, станет заменой сущности его, Евгения. «Вот и все!» – подумал он, положил голову на клавиши и заплакал.
Рядом с пьянино стоял покрытый серебряной краской экран; над пьянино висел портрет Энгельса, под эстрадой, где стояли пьянино и экран, были нагромождены стулья; внизу сидели за шашечными столиками компании больных, играли в шашки. Немного подальше так называемые костоеды дулись в домино; еще немного подальше – склонялись над шахматами.
У окна больные играли на балалайках, щипали гитары.
Комната общего пользования была светлая, просторная, освещенная двумя матовыми шарообразными лампами: эстрада, на которой сидел Евгений, была задернута черным занавесом, – таким образом Евгений играл и плакал во тьме.
Раздался звонок к обеду.
Юноше уже мнилось, что он стал призраком, что он спустился в другое существование.
Вскоре перед ним появился превосходный суп в узорчатой миске.
Масса воспоминаний охватила Евгения, пока он ел суп и смотрел в миску. Появилась гротескная вселенная его бабушки. Глубокой осенью, когда опадут листья, а стволы увянут, и весной, прежде чем листы начнут развиваться, выкапывала она самые здоровые и сочные корни однолетних растений, разрезала в длину пластинками или в кружки и, нанизав на нитку, развешивала в теплом месте, продуваемом ветром. Благовонные корни гротескная бабушка сохраняла в флаконах из-под одеколона с притертыми пробками. Ребенком Евгений любил рассматривать картинки на этих флаконах; на них тоже по большей части были цветы. Травы и листья душистых растений домашняя кикимора собирала перед развертыванием цветных почек; он помогал ей связывать травы в пучки; другие травы, обладающие тонким летучим веществом, старушка сама истирала в порошок. Комод был полон засушенных листьев; ее мир был – мир цветов, древесной коры, шишек.