– Ну-с, давайте пить, – сказал Локонов. – Как ваша торговля идет? Как ваши воображаемые магазины процветают? Много ли в них приказчиков? И как относительно рекламы? Какие вы корабли нагружаете? Торговец – это звучит гордо. Купец – это лицо почтенное в государстве. Какой чин вы получили? Отчего я не вижу на вашей шее медали? Какие благотворительные учреждения вы открыли?
Анфертьев молчал.
– Да, – наконец сказал он, – торговля теперь не почтенное занятие, а нечто вроде шинкарства: поймают – по шее накладут. А в прежнее время я бы, пожалуй действительно, торговлю расширил необычайно. Уж я бы нашел, чем торговать. Уж я бы со всем миром, пожалуй, переписку затеял. Накопление я бы чрезвычайно облагородил. Стали бы все копить нереальные блага, покупать их у меня. А я бы на эти деньги виллу где-нибудь купил, завел бы жену, детей, двадцать человек прислуги, изящные автомобили. Жизнь моя была бы похожа на празднество. И пить бы не стал, совсем бы не стал. А так теперь – я пропойца. Да и вы были бы совсем другим.
– Картежником, – сказал Локонов, – романсы бы любил. Ничего бы из меня не получилось.
– Не стоит расстраиваться, – отвечал Анфертьев. – Вот водка стоит, вот воблочка, вот огурчики, солененькое призывает выпить. К чему думать, чем мы могли бы быть и чем стали. Чем могли – тем и стали. А кончать самоубийством – слуга покорный! Вот если б я был влюблен, если б мне было восемнадцать лет, если б я не вкусил сладости жизни, – тогда другое дело. А так, чем же жизнь моя плоха с точки зрения сорокалетнего человека? Свободен, как птица, никаких идолов, ни перед чем я не поклоняюсь. Доблесть для меня – звук пустой. Любовь – голая физиология. Детишки – тонкий расчет увековечить себя. Государство – система насилия. Деньги – миф. Живу я, как птица небесная! Выпьемте за птицу небесную! И ваша жизнь не плоха. Что, девушка за другого вышла замуж? Экая, подумаешь, беда. Да вам, может быть, и девушки-то никакой не надо, так это, вообще, мозговое раздражение.
– Как это – мозговое раздражение? – спросил Локонов.
– Да очень просто. Хотели оторваться от своих сновидений, прикрепиться к реальной жизни, связать как-то себя с жизнью, ну что ж, не удалось. Идите опять в свои сновидения.
– Вы пьяны! – сказал Локонов. – Как вы смеете вторгаться в мою личную жизнь?
– Личная жизнь, священное право собственности! А кто мне запретил в нее вторгаться: обычаи старого общества? Я плюю на них. Вы думаете, что Анфертьев такой безобидный человек, безобидный, потому что поговорить не с кем! Так вот, скажите, к чему вам девушка? Что вы могли бы ей дать? Душевное богатство тысяча девятьсот двенадцатого года? Залежалый товар, пожалуй, покупателей не найдется! Мечты о красивой жизни у вас тоже не имеется! Юношескими воззрениями вы тоже не обладаете! Скажите, чем вы обладаете? Нечего вам предложить. Лучше и не думайте о любви.
– Но я не могу жить, как я жил до сих пор, куда мне деться?
– Это плохо, – сказал Анфертьев, – деться некуда. Разве что пополнить армию циников. Действительно, деньги вас не интересуют, служебное положение вас не интересует, удобства жизни вас не интересуют, слава в вас вызывает отвращение, старый мир вы презираете, новый мир вы ненавидите. Стать циником – тоже не можете! Как помочь вам – не знаю. Не знаю, чем наполнить ваше существование.
– Но ведь это скука, может быть, обыкновенная скука, – сказал Локонов.
– Нет, это не скука, это – пустота. Вы пусты, как эта бутылка. И цветов вы в жизни никаких не видите, и птицы для вас молчат, и соловей какую-то гнусненькую арию выводит. Что же делать, юность кончилась, а возмужалости не наступило. Пить я вам советую. Да пить вы не будете! Скучным вам это покажется делом, тяжелой обязанностью! Старик вы, вот что, – сказал Анфертьев, – из юнош прямо в старики угодили. Вся жизнь вам кажется ошибкой. Так ведь перед смертью чувствуют. Вино – мудрая штука, лучше всякого университета язык развязывает! Вот сейчас я с три короба вам наговорил, а для чего наговорил – неизвестно! Размышление ради размышления, что ли, философское рассмотрение предмета? И в пьяном виде образование сказывается! Недаром я в педагоги готовился! Ну а потом все к черту полетело. Да вы не горюйте. Ведь на наружности вашей это не отразилось, а что внутри – никому не видно. Да вы не верьте тому, что я наговорил, – это вино наболтало!
Локонов курил папиросу за папиросой. Ему хотелось выгнать Анфертьева.
– Вам пора спать! – сказал он.
С некоторых пор Локонов был как бы замурован, по своей собственной воле, в этой небольшой комнате. К нему никто не приходил, так как он своих знакомых встречал несколько странно: он не предлагал им садиться, а стоял, заставляя стоять своего собеседника и всем своим видом давая понять, что, собственно, желает, чтоб тот как можно скорее покинул его комнату.
Локонов чувствовал, что у него не хватит воли покинуть эту комнату. Ему хотелось думать, что и любовь его к семнадцатилетней Юлии не есть мозговое раздражение. Ему не хотелось думать, что семнадцатилетняя Юлия была для него лишь средством выйти из комнаты, снова вернуться к прекрасной природе, услышать соловьиное пение, как слышал в девятнадцать лет, средством оживить себя…
После ухода Анфертьева Локонов, чувствуя отвращение ко всему, лег в постель.
«Ну что ж, – подумал он, – покурим. Вот жизнь и кончилась. А еще я думал, что только в двадцать лет легко кончить жизнь самоубийством».
Но тут Локонов понял, что если он начнет размышлять, то это отвлечет его и он не покончит с собой, что утром он опять проснется в этой проклятой комнате.