– Скоро, скоро, – воскликнул гуляка, – перед этим ударным заводом будет разбит сад, прорыты канавы, через них будут перекинуты изящные мостики, кое-где появятся клумбы, чтобы трудящиеся, идя на предприятие, шли бы по зелени, чтобы труд превратился в букет, бутон, наслаждение.
«Пошляк», – подумал Локонов.
Откуда-то выбежала собака и залаяла на Локонова и Анфертьева.
– Поди прочь, песик, – сказал Анфертьев, – Не мешай нам любоваться городом. Вы сильны в астрономии? – спросил он. -
Мне хотелось бы вспомнить, в каком зодиаке созвездие Пса помещается.
Но тут Анфертьев споткнулся.
– Жаль, – сказал Анфертьев, – что я не захватил с собою винца. В такую ночь выпить хорошо, и тогда знаете как архитектуру начинаешь понимать. Бррр… Здание звучит для тебя, как симфония. Люблю я в пьяном виде дом рассматривать. Другое здание такой увертюрой распахнется, что даже пальчики оближешь. А другой домишко затренькает, как балалайка. Хотите узнать музыку новых домов? Только шалишь, без водочки ее не узнаешь. В водочке восторг, милый друг, заключен, восторг. Вот бы выпить сейчас при лунном свете.
Звезды сияли над Локоновым и Анфертьевым.
Лай дворняги уже слышался где-то вдали.
Анфертьев и Локонов шли мимо огромных многоэтажных зданий из стекла, железа и бетона.
За этими зданиями, на некотором расстоянии виднелись другие такие же здания, за ними еще и еще.
Эти здания не образовывали улиц.
– Не угодно ли вам узнать, как звучат эти дома? – спросил Анфертьев.
Локонов закурил.
– Подумать только, – сказал Анфертьев, – что центр города почти не изменился с семидесятых годов. Если приехала в Ленинград какая-нибудь старушенция, не бывавшая в нем с семидесятых годов, то она почти бы и не заметила, что произошли великие перемены в мире. Она бы снова пошла по Невскому проспекту, обратила бы свое внимание на несколько новых зданий. Это были бы преимущественно банки. Она пошла бы по Надеждинской, по Вознесенскому, по Кирочной, по Шпалерной, по Жуковской, по переулкам – все, по ее мнению, осталось бы как прежде. В дни нашей с вами молодости город любил изящные и дешевые миниатюрки, город был наполнен ими. Ум и юмор служили средством к приманиванию покупателей. Например, вот в этом магазине, насколько вы помните, были такие безделушки: камердинер держит свечу и служит таким образом подсвечником, или пеликан, клювом отрезающий конец сигары.
Луна освещала Анфертьева и Локонова. Локонов молчал.
Анфертьев замолчал тоже.
«В каких же сновидениях эта местность могла бы нуждаться? – подумал он иронически. – Многие сновидения вышли из моды, например, рождественские сновидения: посеребренные ветви и шишки, елки, усыпанные несгораемой ватой. А у меня между тем порядочно такого товару! А в общем, вся моя беда в том, что я торговлю презираю. А то бы я нашел сновидения, нужные для данного времени и данной местности».
– Не кажется ли вам, – спросил он Локонова, – что торговля сновидениями – это, пожалуй, самый гнусный вид торговли? Вы нуждаетесь в определенной мечте, и я, ловкий торгаш, поставляю ее вам. Но не всегда я был таким, не всегда я промышлял торговлей. Хотели бы вы молодости? – спросил Анфертьев. – Иногда я задыхаюсь от жажды вернуть уверенность, что я на что-нибудь способен, увидеть прекрасным и достойным всевозможных усилий мир.
Локонов молчал.
– Иногда мне хочется уехать в Италию, не в политическую Италию и не в географическую, а в некую умопостигаемую Италию, под ясное не физическое небо и под чудное, одновременно физическое и не физическое солнце.
Локонов давно уже сидел на ступеньках и делал вид, что дремлет. Ему мучительно было слышать слова Анфертьева. Ведь то, что называл Италией Анфертьев, была его страна сновидений.
– И женщины в моей Италии, – продолжал Анфертьев, – совсем другие, вернее, там нет множества женщин, они все сливаются в один образ, образ той, которую мы ищем в юности.
Локонов стал слегка похрапывать, свистеть носом, но Анфертьев продолжал:
– И вот, собственно говоря, что же остается, когда мы достигаем сорокалетнего возраста или, может быть, тридцатипятилетнего возраста, от этой женщины и от этой прекрасной страны Италии. Они превращаются в сновидение, и мы начинаем предполагать, что мир вокруг зол и пошл, и прекрасное пение соловья превращается для нас в темпераментную песенку.
«Мы двойники, – подумал Локонов, – совсем двойнички, и, должно быть, детство наше и юность были в своем существе совершенно одинаковы».
Наступал рассвет.
Анфертьев, думая, что Локонов спит, и вспоминая, что сырость для спящего опасна, решил разбудить своего спутника. Анфертьев смотрел на свесившуюся голову, полуоткрытый рот, на бледное лицо тридцатипятилетнего человека. Затем гуляка подошел к парфюмерному магазину и стал рассматривать свое отражение в зеркале. Пожилой, бородатый оборванец с красным носом стоял в магазине.
– Да, – сказал Анфертьев и стал будить Локонова.
– А? – произнес Локонов, делая вид, что просыпается. Затем он, как бы бессмысленно, посмотрел на будившего. Но постепенно глаза Локонова стали приобретать осмысленное выражение, затем он поднялся.
– Где мы? – спросил Локонов.
– Уже утро, – вместо ответа сказал Анфертьев. – Идемте, опохмелимтесь. Одна старушка недалеко здесь шинкарствует.
«Из любопытства, что ли, пойти?» – подумал Локонов. Возвращаться домой ему не хотелось.
– В трактире выпить, конечно, веселее, там, знаете, как-то все ироничнее воспринимаешь. Например, пиджак кто-нибудь за четыре кружки продает, и вообще все окружено какой-то дьявольской атмосферой. Ну что ж, выпьем у шинкарки, а потом и в пивную пойдем, а после на рынок отправимся, послушаем уличное пение, увидим плачущих слушателей, а потом пойдем покатаемся на каруселях, покачаемся на качелях под разбитую музыку и поглядим сверху на народ, толпящийся вокруг.