– Топай в аптечку, доложи штурману – человек за бортом был.
И в отдалении другой голос:
– Только что вошел по трапу на палубу, слышу крик, што ли, смотрю – человек за бортом, я сиганул в воду, зюйдвестку побоку, дождевик тож, а вода-то, мать честна, холодна. Насилу выбрался, груз-то велик, может, она и мало весит, да знатна, судорога прихватила.
– Сидим мы, это самое, скучаем, как бы бутылочку раздавить одну-другую. Сережка бултыхается, смотрю и думаю – тащить надо. Смотрю, за волосы бабу волокет, рыбу-кит тащит. Ой пожива, думаю, во Христово Воскресение; саданул стаканчик водки, пыхтеть начал, зарумянился, поди, то святое крещение принял, иорданское.
Марья Петровна приподняла тяжелую голову и обвела глазами. Два человека, баня, остальные в дверях, в полосатых тельняшках, иллюминатор сверху втягивает воздух, какой-то человек фонарь идет заправить на корму.
– Вишь, гляделки открыла, отдай иллюминатор; вирай ее на воздух.
Закутали они Марью Петровну. Матросы хотели проводить ее, но она пошла одна. И уходя, слышала:
– Кипяточку наладили, в камбузе чайку подзаварили, напоили бабоньку, отойдет чего, бывают в жизни огорченья, похрипит, покашляет, воспрянет.
Тептелкин между тем то бегал по улице, то забегал домой. Марьи Петровны все не было. Он уже раз пятнадцать сбегал к Исаакиевскому собору, уж много раз стоял то на одном конце моста лейтенанта Шмидта, то на другом, иногда останавливался у двух сфинксов, смотрел на черную полоску воды между берегом и льдом, предчувствие сжимало его сердце.
– Боже мой, где же она? Где? – плакала его душа.
И бежал он и торопился по снегу, и когда совсем рассвело, в двадцатый раз побежал он по лестнице к своим дверям, увидел: Марья Петровна с повязкой на голове сидит на ступеньке и дрожит в лихорадке. У ней не было цветного фонарика в руках и лицо было страшно бледное, а на голове странно сидела шляпа.
– Деточка, – вскричал он, – что с тобой? – обхватил супругу за плечи, ввел в квартиру.
Марья Петровна разрыдалась.
Градусник торчал из-под мышки, Марья Петровна лежала на постели. Тептелкин, грустный и сосредоточенный, ходил по комнате. Небритое лицо его дрожало.
«Как быстро уходит семейное счастье, – думал он, – какой-нибудь пустяк, случай, может разрушить его».
Ему жалко было, что вот молодая жизнь уходит так бесцельно.
– Марья Петровна, – садился он на стул и брал ручку Марьи Петровны.
– Сокровище мое, – раскрывала глаза Марья Петровна, – милое сокровище мое, ухожу я от тебя.
И что совсем странно было – она действительно ушла.
Это сопровождалось странными явлениями. Она просила, чтоб Тептелкин на руках носил ее по комнате. Он подносил ее к каждой вещи, и она, одной рукой обняв его за шею, другой ощупывала предметы, ножички для разрезания книг, книжечки, спинки стульев, цветы на окошке, занавеску, пепельницу с цветочками, затем она требовала, чтобы он вращал ее, ей не хватало воздуха. Тептелкин был бледен; он исполнял ее требования, вращал ее и вращался сам. Напротив из двух труб, прикрепленных к балкону, неслась радиогазета, что было затем, Тептелкин потом никак вспомнить не мог, потому что он заметил, что Марья Петровна успокаивается. Он осторожно уложил ее в постель, и сел рядом, и стал смотреть на скляночки, на абажур лампы, на освещенное личико, заметил, что пыль осела на скляночках, и стал перетирать скляночки, лампу со всех сторон окружил бумагой, оставил только узенькую щель, чтобы свет попал в сторону. Поцеловал Марью Петровну в лоб и сел на подоконнике. И стал смотреть на свой садик во дворе, покрытый хлопьями снега. В дремоте ужасало Тептелкина то, что все говорят о гниении, а никто не говорит о возрождении. Ночью он поднялся со стула, сел на подоконник. «Вселенная, чуткий сад, где бродят Данте и Беатриче, не является ли некая жена путеводной звездой для человека, и не открываем ли мы своей жене некий образ, явившийся нам в детстве, удивительно гармонический?» Еще размышлял Тептелкин, что жизнь супругов была бы невозможна, и на цыпочках, огромный и печальный, прошел он в соседнюю комнату и стал читать свою рукопись. И начало его мучить несоответствие его фигуры идеальному образу, худоба мучила его – по его мнению, она мешала ему стать героическим.
«Что бы было, – думал он, – если б у меня были мускулы, и если б затем у меня было аскетическое лицо, и если б я носил вериги. – И, освещенный луной, Тептелкин возвел горе очи, и еще большая печаль овладела им. – Что бы было, – подумал он, – если б моя фамилия была бы не Тептелкин, а совсем иная. Два слога „теп-тел“ несомненная ономатопия, слово „кин“ могло бы быть зловещим вроде „кинг“, но этому мешает консонантная „л“, а если б здесь было слоговое „л“, то получилось бы Тептеолкин, это было бы страшно заунывно. Господи, – выпрямился Тептелкин, опуская книжечку. – Никто не думал о Возрождении, только я. За что же такая мука!» – и опять он провалился в реальность.
Он вспомнил, что та ночь была донельзя тихая, что, ища Марью Петровну, он оказался у сфинксов, что феерические чудовища напоминали ему другие ночи – египетские, даже тогда. И положив книгу, он вошел в соседнюю комнату. Марьи Петровны не было в постели. Он огляделся. Марья Петровна без посторонней помощи двигалась ощупью по комнате и садилась на все, на чем посидеть можно. Она садилась и на стулья, и на стол, и на подоконник, и на сундучок, прикрытый зеленой плюшевой скатертью.
– Марья Петровна, – бросился к ней Тептелкин. – Не покидай.
Заплакала и закашлялась Марья Петровна в его руках. И чувствовал Тептелкин, как она хрипит все тише и тише, и почувствовал он, что в руках у него тяжелое и еще чуть теплое тело. И, не удержавшись, сел на стул, но не выдержал стул тройной тяжести, и сел он (Тептелкин) на пол.